ПОСЛЕ ОХОТЫ
Рассказ
В пятницу усталому, измотанному заседаниями архитектору Виктору Рогозину позвонил начальник стройтреста, сосед по дому Николай Лямкин:
- Слушай сюда. Двинем в субботу на зайчишек? Пройдемся чернотропом по осенним полям? Нет возражений? Ну, лады-лады-ладушки...
Они не дружили, встречались по утрам у лифта да на совещаниях. Но по-соседски доброжелательны и учтивы.
Сперва Рогозин хотел отмазаться — дела! Потом плюнул: ну их к черту, дела эти! Лезут и лезут изо всех щелей. С одним покончишь — другое явилось. Порой оторопь берет: чего люди суетятся? Заботы у них, словно матрешки, одна из другой возникают. Не зря говорят: человек помер, а хлопот за ним еще на год.
- Едем!
?звестно — половинная сладость охоты, рыбалки и бани — в сборах. Чистишь стволы, крючки перебираешь, веник в холстинку бережно заворачиваешь, а душа уже там, далеко, в блаженном раю отрешенности от надоедливого круговращения мелочей! Душа уже опередила тебя. Ради нее и вершатся эти дела — рыбалка, охота, баня.
Виктор собирался не спеша, мурлыкая песенки, мимо себя пропуская похмыкивания жены, ее косые поглядывания. Сапоги иссохшие смазал касторкой, пуговки на ватнике подтянул, все нужное уложил в рюкзак с вечера. ? тихо, кошкой — под одеяло, чтоб не растерять предвкушение праздника, трепетное ожидание его.
Лежал, вспоминал... Был еще студентом. Приезжал домой, в деревню. Отец доставал с полатей — много ли их теперь, домов с полатями? — старую бельгийскую двустволку, витые стволы. Мать совала в карман добрый, в лапоть, “пирженец” с капустой — и подавался Рогозин за многие версты от села на холмы, вдоль мелкого осинника к речке Сулице. ? вот там-то, в заросших шиповником, полынью и диким вишенником ложках, таились зайчишки. Аж вздрагивал Виктор, когда бросался наутек сорванный с лежки его шагами зверек. Серой мышью мелькала средь жестких предзимних трав спина косого. Запоздало гремело вслед ружье. Страстно желал Виктор свалить русака — но не попадал, помнится, ни разу. Словно заколдованными были те зайцы возле неприметной речушки Сулицы. Дразнились по косогорам, темными панечками замирали в безопасном отдалении — и опять спокойненько укладывались дремать до вечера. А Виктор, натоптав ноженьки, наглотавшись студеного воздуха, шел опустевшими полями домой, готовый то ли запеть, то ли заплакать от этой осенней пустынности, от заполнившей душу и мир безмятежности, от того, что шел тропинками детства.
Возвращался в деревню сумерками, съедал полчугуна материнских щей и валился в сладостный сон. ? в дреме он все еще бродил за своими зайчишками притихшим осенним днем, запоздало вскидывал бельгийку — и попадал, наконец. Во сне он был удачливее.
? чего он находил там, на безлюдных берегах Сулицы? “Сулица — сулится, а дать не дает...” — посмеялся отец, когда опять Виктор пришел с поля пустым. А сын до боли в груди внюхивался в белесый пучок полыни, прихваченный с каменистых холмов, и размышлял о мудрости пращуров. “Они-то уж точно знали, что трепетное ожидание радостней конечной удовлетворенности. Потому и имя речке подобрали подходящее... Так сказать, интуитивное. Вера в продолжение надежды, удачи, счастливых дней. Мудрецы”. Однако столь затейливыми домыслами затруднять отца не стал, лишь обнял по-стариковски костистые плечи родителя — и сбилось дыхание от острой радости: господи, как хорошо-то! Отец рядом, мать — у печки возится, дом родной еще на земле стоит. Какие там зайцы, пусть скачут по косогорам!
Все ожило, все проявилось в памяти: деревушка малая, присевший на бочок дом родительский, несуетливая крестьянская жизнь отца и матери, поднявших на крыло девятерых детей. ? заныло, заскребло где-то под лопаткой: а давненько не заглядывал ты, братец, в края корневые, исконные... За суетой, за круговертью будничной не забыл ли ты главное?
Возвращение в те далекие дни, в благодать жизни, еще не обремененной ни службой, ни семьей, ни надвигающимися годами —вот что сулила охота, затеянная Лямкиным. Подарит, подарит он себе неспешный сладостный денек, лежащий не только на черте осени и зимы — на перевале уже шагнувшей в четвертый десяток жизни.
2
? эта умиротворенная радость и наутро была с ним, когда подкатил на вездеходе шофер Лямкина — рослый кавказец, смотревший на мир с пронзительной веселостью.
Денек был — подарок судьбы. Тихий, задумчивый, легко запеленавший небо легкой серенькой кисеей. Тот редкий день поздней осени, когда природа вроде бы подсказывает: не прыгай, человек, не тренди, дай душе отдых и умиление.
Подкатила еще “Волга” — пикапчик с грузовой площадкой. Сидевшие за низенькими бортиками двое охотников перелезли в лямкинский газик.
Катили к месту с шуточками, прибауточками. Потешались над шофером:
- Арсен, почему твои земляки плохо классиков знают?
- Хорошо знают! Неправда!
- Тогда почему стихи знаменитые читают так: “Стою один среди равнин, и — голый...”
- Паа-чему голый?
Веселился народ. Вольный от забот час выдался.
Свернули с большака. Накатанный до глянца осенний проселок врезался в оголенный, зачерневший лес. Затерялась колея под палым листом. Лес, уже по-зимнему приглушенный, ожил от звука моторов и движения. Просторно, ограблено было средь деревьев, лишенных ранними холодами одежд.
? намного праздничней стало глазу, как выскочили из неприютного лесного сплошняка на поросшие лещиной и мелколесьем увалы, за которыми уже угадывалась близкая урема. Приутихли говорок и шутки, каждый прилип носом к окошечкам, каждый угадывал: скоро, скоро начнется.
Все дичее становились места. Запетляла по косогору широкими взмахами дорога, скатываясь ложбинами к еще невидимой пойме Свияги. ? вот уже проглянулись сиренево-серые дали.
Ввиду реки и небольшой деревушки за ней свернули на набитый по жнивью машинный след. Он привел к трем потрепанным вагончикам-времянкам, стоявшим на краешке поля в тихом закутке.
Полукружья сирени и жимолости невесть как явились сюда, на опушку еще щебетавшего последними листьями частого осинника. Дернина уже была припудрена снежным дыханием близкой зимы, а сирень все еще красовалась в богатой темно-зеленой шубе. Крепка, крепка подружка влюбленных: случается, и над декабрьскими снегами непобедимо реет ее плотный кожистый лист. Но всегда только рядом с жильем человеческим, только рука об руку с людьми. А тут?
- Бывший хутор, ныне полевой стан подшефного колхоза, — кратко пояснил разминавший ноги возле автомобиля Лямкин.
?, подмигнув дурашливо, забарабанил по жестяному боку крайнего вагончика.
- Эй, Матвей, встречай гостей!
Выскочил на стук заспанный мужичок с редкой нынче в деревнях бороденкой в объелозенном кожухе. Засуетился, замельтешил. Ему, видать, выпадала роль егеря и распорядителя охоты.
Но до охоты, оказалось, еще далеко. Долго выпивали, закусывали, травили анекдоты — словно не спешили, словно вечность тянется короткий, как вздох, серенький предзимний денек. Пора, пора бы начинать. Виктор сунулся со своими опасениями к Лямкину, тот отмахнулся пьяненько:
- Не дергайся, все ушатики твои будут.
- Где уж там — твои...
Еще невидимый глазу, но каким-то седьмым чутьем явно ощутимый двигался по земле разлив осенних сумерек, захлопывая день — и недалеко уже был вечер, недалеко. Но это, видать, охотников не тревожило. Пить они съехались, черт возьми, или с ружьем побродить?
- Да, выпить! — рыкнул Лямкин. — ? побродить! Но, взглянув на часы, распорядился:
- Матвей, обстановку!
Обметанный бороденкой мужик излагал суть кратко, как генерал перед строем. Внизу, на приречной излучине — колхозные огороды.
- ? косых там — табун! — завершил доклад самодеятельный егерь.
- ? мы дадим им жару! — в тон ему весело пообещал Лямкин.
- Наши капустники к мысу сходятся, — показывал егерь. — Туда зайцев сгоним, там им хана.
Сверху была видна излучина реки, охватывающая полукольцом черные, голые по осени огороды. Они сужались к вершине речной дуги, завершаясь буроватой луговиной. “Западня”, — подумал Рогозин, представив, как цепь охотников погонит зверюшек по сужающемуся коридору, замкнутому рекой.
Он полагал, что машины они оставят тут, у вагончиков, а сами пойдут пытать счастье на приречных полях и луговинах. Но стало ясно, что Рогозин со своими детскими воспоминаниями давненько отстал от жизни.
Ныне, оказывается, охотились иначе.
3
?з вагончика народ вывалился, когда загустела темень и уже все окрест стало лишь двух цветов — серого и черного. Удивительно быстро наливаются сумраком предзимние вечера. Только-только любовался Рогозин синеватым, приметным средь пожухлости кустиком бессмертника — и вот уж словно ополосками черноты заливает все: и темный лист на осинке, и зелень сирени, и желтую стерню под ногой. ? только на закатной стороне кто-то светлой водичкой размывает эту усыпляющую тьму.
Подъехали к заветному участку, обведенному речной петлей. Видать, днями здесь убирали капусту — еще свежими были срезы кочанов, отмытой фарфоровой белизной светился оброненный лист. Вспыхнули желтоватые лучи фар, сузив, ограничив пространство. ? эти световые коридоры изменили все вокруг, сделали призрачнее явь, нереальнее движение. ? когда вдруг выкатился откуда-то с обочины серый клубок чуть ли не под нос автомобилю, даже не осозналось сразу что это — то самое, за чем мчались сюда.
- Заяц!
Зайчишка прошивал стремительными длинными стежками поле. Прыжком рванулся вслед вездеход. Обезумели все враз.
- Жми, жми! — вопил Лямкин.
Машину зашвыряло на кочках, заметались вверх-вниз снопы света, заметался зверек зигзагами — выскочить, выскочить из смертельной полосы света...
- А-ах! — рвануло ружье Лямкина.
Мимо.
- А-ах!
Мимо.
? тут прямо из-под автомобиля — еще заяц. С лету, навскидку достал его Рогозин; выше радиатора взвился косой в смертельном прыжке. Догнали и первого: сшибли двумя выстрелами враз. Бедлам начался: не разобрать, кто бьет по дичи, кто хлещет мимо; гром по всему фронту. Рывками гнал машину, урчал от досады Арсен: все тешатся, а ему, — о, проклятая кучерская доля! — и не пальнуть ни разу! Лихорадочно вскидывал ружье Рогозин, рвал спуск, не целясь, не придерживая дыхания. Куда там! Восторг преследователя уже захмелил голову, и только одно было в ней: догнать, достать, срезать! Не мчись заяц в панике — возможно, и остановил бы разум бездумную руку. А когда в высвеченном электрическом коридоре чешет во все лопатки от тебя, рвется из рук добыча? Зайчишка —безобидное существо из сказок детских — трофей!
Потом Виктор пытался вспомнить: сколько раз выстрелил, скольких сбил? Не смог. Все в тот миг свилось в клубок: рычание Арсена, визг тормозов, слетевшая с головы фуражка, торжествующие вопли Лямкина. Сова вывернулась из тьмы, замельтешила рваным лохматым куском перед глазами. Ее тоже сбили — так, под руку. Удача —она пьянит.
Грамотно, развернутым строем шли машины к реке. Гнали зайчишек к мыску. Стреляли беспрерывно. Потерян был счет времени и трофеям. В глотках пересохло от волнения и криков. Дело делалось быстро и умело. ? только с последним зайчишкой замешкались.
Крупный, длинный русак был удачливым. Гнали сразу двумя машинами. С неимоверной быстротой мелькали в полосах света его уже побелевшие в преддверии зимы лапы. Некошенный бы овражек ему, заросшую межу и грядку кустов. Но никакого укрытия не виднелось на оголенном капустном поле — средь бескрайности разглаженного колесами машин и тракторов пространства торчали лишь комолые капустные кочерыжки. ? не было косому спасения, зря он метался, будоражил и без того всполошенных ловцов.
Но — бывает же! — ухали и ухали четыре ружья — а заяц все чесал и чесал вдоль бывших капустных грядок. ? вдруг, извернувшись в прыжке, рванул чуть ли не встречь погоне — к краю поля. Ну, покажите свою удаль шофера, не щадите колес! ? вот снова поймали прыгающие фары метелку заячьего хвоста. Все ближе и ближе подбирался Арсен, выжимая из мотора все возможное, гнал зверька по колее, накатанной средь поля во время уборки. ? вдруг заяц сел. Недвижимо, изваянием замер на виду у всех. Мчалась на него смерть — а он сидел, уставившись зрачками в слепящую жуть фар, — не шевелился.
Арсен тормознул — вездеход прыгнул. Запричитал:
- Дайте мине! Мине дайте!
? такое желание, такая страсть прорвалась в этом вскрике, что уже целившийся Лямкин молча бросил ружье шоферу. Хлоп! Зайца будто дернули в бок за веревочку.
- Готов! — заорал Арсен, бросился к подранку. Но тот с места взял такой темп, что вмиг оказался на краю капустника. Опять вездеход догонял его. Смерть примерялась к зверьку наверняка. Куда уйдешь, милок? Сечет тебя могучая сила: мотор, бездымный порох, лучшая сталь, отменный свинец. Разум, мозг человеческий, наконец. А ты — со своими жалкими инстинктами!
Но высветилась поросшая бурой оторочкой лебеды закраина по-ля — и зайчишка мышью сиганул туда — как сквозь частый гребень пробился. А фары уперлись в стенку иссохшего бурьяна — и ослепли сразу охотнички. Видно было каждый стебелек — а дальше, за кулисами, спасительная тьма. Все, адью!
Луговину за капустником, клином тянувшуюся к речной излучине, решили прочесать основательно. “Здесь он. Куда ему деться?” —горячился Арсен.
? обе машины с включенными фарами и боковыми прожекторами опять пошли вперед, словно в атаку.
? опять подняли затаившегося зайчишку. ? в этот раз уже не промахнулись — ранили. Ярко горели капли крови в лучах электричества на тронутых инеем травах.
Но каким-то чудом заяц опять исчез. Вырвался из слепящего луча вбок — и пропал. Поискали фарами туда-сюда — нет. Далеко высвечивалась ровная, чуть сбегающая к реке дернина — пусто в ней, никого.
- Пусть подыхает! — решил Лямкин.
- Мало нам, что ли?
Ладно. Постояли. Закурили, остывая. Один Арсен продолжал бороздить светом фар луговину. ? заорал вдруг дурью:
- Зидесь! Зидесь!!!
Прожектора сошлись на крик, залив пятачок белым, до ощутимости плотным светом. ? все увидели зайца.
Одуревший от гона, криков, бензиновой вони и пальбы, припал он на лапы средь бурой травы. Вжимался в землю. Замер. Не дышал. ?з-под вывернутой неловко, боком, головы уже натекла, темнея на серой земле, кровь — ранен. Казалось — и жизни тут уже нет. ? только прижатые плотно уши да мерцавший против воли от смертного ужаса фиолетово-кровянистым блеском глаз выдавали жизнь в окаменевшем тельце. ? страх — парализующий, гипнозный — уже лишил его и последней силы, и воли к сопротивлению, и самого желания жить.
Охотники молчали. Минута была такая: венец потехи, сладкое мгновение удовлетворенности. Ладно, пусть не волка уничтожили, пусть не кабана уложили вверх копытами в тревожном рассвете осеннего леса, когда сторожишь на тропе зверя с верной тулкой — и то чуешь тревожный холодок меж лопаток, плотнее жмешься спиной к дереву.
Тут — зайчишка, косой подранок — но ведь достигли желанного, ни один не ушел из загонки. Вот — последний ткнулся в землю но- сом — бери руками.
- Твоя добыча, начальник, — великодушно определил Арсен, —Бери подарок!
Лямкин шагнул в залитый светом круг. Улыбаясь, потянулся к зайцу обеими руками. Но — только нагнулся — заорал, отпрянул.
? настолько неожиданным был крик и прыжок тучного, неспешного обычно Лямкина, что в первое мгновенье у всех мелькнуло: шутит, дурачится от радости человек. Но было не до шуток.
Откуда собрал он, этот вроде бы умерший комок плоти, силы для такого удара? Словно ножом, зажатым в заячьей лапе, полоснули Лямкина. Рваной бороздой от плеча до пояса разошелся ватник, вспучившись грязноватыми лохмами. Со щеки Лямкина черным жгутиком убегала под воротник кровяная струйка. В тупом изумлении разглядывал Лямкин свою правую пятерню: с тыльной стороны ее начисто была содрана полоска кожи — словно теркой полоснули по пальцам.
Но это уже после все подробно рассмотрели: и растерзанный ватник, и царапину на щеке, и пораненную руку.
А в тот момент все оцепенели от неожиданности. Вот заяц, вот недобиток, выкинул номер! ? неловко было как-то, словно каждый повинен, что такое безобразие учинил полузабитый зверек с начальником Лямкиным. Кто-то изумленно крикнул:
- О-о! Вот тебе — семейство грызунов! Счас, счас, я его успокою, — шагнул к зверьку, лежащему теперь на спине.
Но не успел.
— Стой... дай... стой! — словно не в себе засуетился Лямкин, заискал глазами ружье.
Схватив бескуровку, не вскинув стволов, вдарил от пояса, дуплетом. Порскнула пыль из стерни, зайца подбросило вверх, шмякнуло об земь. Что-то тепленькое, противное коснулось лица Рогозина, поползло по щеке. Он мазнул рукой — в ладони лежал слизистый кровянистый комочек. Пахло тухлым яйцом — пороховой след. Заяц все так же лежал в борозде, только были длинно вытянуты теперь его белесые задние лапы, да исчезло фиолетовое мерцание глаза. Вместо глаз, ушей, головы лохматились кровавые очески. Начисто срезанная дробью верхняя губа обнажила голую десну с резцами — они оголились, словно и в страшной, нелепой кончине своей пытался заяц улыбаться злобно и мстительно, словно торжествуя над чем-то.
Все. Конец.
Как отрубленные последним выстрелом Лямкина, сгинули шум, крики, суета. ? обволокла машины и людей тишина позднего предзимья. ? эта великая тишь вечерней земли — не умиротворенное успокоение, не благостный покой, а печальное оцепенение, томительное ожидание перемен — вдруг словно остудила Виктора Рогозина, наполнила полным безразличием к тому, что вершили они мгновенье назад вот здесь, на затвердевшей дернине, с азартом преследователей, с восторгом добытчиков, с упоением игроков. Где они — восторг, радость, ликование?
Бросали добычу в кузов “Волги” — глухо стучали уже затвердевшие заячьи тушки по жестяному днищу. Кто-то бинтовал Лямкину пораненную кисть, приговаривая сочувственно: “Ах, он серенький! Ах, нехороший!” — словно дитя утешал. А Рогозин стоял и не мог оторвать глаз от обезображенного зайца, который все еще лежал в девяти шагах от машины, залитый ярким лучом прожектора. Через световой сноп еще тянулся слоистый дым.
- Эх, и гуляшик будет! — плотоядно воскликнул Лямкин, потряхивая забинтованной кистью. — Легкая у тебя рука, Рогозин. Шестнадцать косых — вот как! — наколотили!
Лямкин полез в машину за бутылкой. Охотники выпивали, закусывали, перебивали друг друга: “А я ему — дуплетом промеж глаз...”
Рогозин тоже глотнул из скользкого, захватанного сальными руками граненого стакана. Что-то поднималось со дна души, какая-то муть. ?, почувствовав первый расслабляющий толчок алкоголя, он брякнул:
- Дураки. Ох, дураки...
На него покосились недоуменно.
- Зря, — кивнул он Лямкину на горку заячьих тушек. — Зря наколотили.
Лямкин — весь в радости — непонятливо взглянул на Виктора.
- Зачем, говорю, столько? — кивнул Рогозин на машину.
? Лямкин, до того сиявший благодушием, удовлетворенностью, вдруг взъярился:
- Зря? ?шь ты, пожалел. На завтра оставить? А завтра придет дядя и всех себе поскидает? Может, я сам сдохну завтра?
- А?
Захохотали: уж так не вязалось сказанное с комлеватым, плотным Лямкиным.
4
Виктор молча брел к реке, присутствие которой обозначалось едва ощутимым током захолодавшего воздуха.
В низине, вдоль самого берега темнели полосой тальники. Ясно видимый на припудренном снегом взгорке, дыбился стожок сена. До-прыгать бы сюда, к речке, зайчишкам, исчезнуть в сплетеньях пижмы, тальника, иссохшего татарника — и здравствуй, жизнь! Но где уж тут суметь спасти шкуру, если валится на тебя воющая, грохочущая, слепящая армада. Виктор привалился к стожку, вспомнил ночные дивизионные учения. Жуть. Они, курсанты, держали оборону, а на них перли с высотки танки с огнеметами, ухали гранаты, стрекотали карабины. Светопреставление, честное слово. Хоть и знаешь: выстрелы — холостые, вместо лимонок взрывпакеты ухают, а танк сечет землю в пустом секторе. А все равно —светопреставление. А тут каково — в заячьей-то шкуре?
Бок у копешки был теплый, сухой. Полуденным июльским духом тянуло из нутра. Век бы отсюда не уходить. Но уже загукали нетерпеливые машины там, возле капустного поля, — его потеряли. ?дти надо, задергались охотнички!
Рогозин поднялся, постоял у стога. Ах, как тихо, как славно было тут! ? таким подлым показалось ему свое участие в этом опустошительном набеге, называемом почему-то охотой, что он застонал сквозь зубы, замотал головой, заплевал по сторонам в жгучем отвращении к самому себе.
Не хотелось никого видеть, слышать, чувствовать.
Вот так и остаться бы здесь, стать невидимкой возле копешки, заснуть и забыться: не было ничего, не было!
Возле машины все еще выпивали. Захмелевший Лямкин стучал в грудь кулаком:
- Человек создан для счастья, птица — для полета, а Лямкин —для работы. Меня не зря Лямкиным зовут — тяну ее так, аж кости хрустят.
Свою энергичность и дельность доказывал Лямкин. Поднял мутный глаз на Рогозина:
- Ты где ходишь? Рад, небось? Со мной — ажур, со мной ты —король. Еще с собой возьму, только дурь — брось! Давай, дели дичь, зод-чий...
Хмель, оказывается, у Рогозина еще не выветрило — завелся враз:
- Дичь?! — заорал он, перебивая сытый говорок. — Это — дичь? — шумел он, тыча пальцем в обезображенного зайца, все еще лежащего возле. — Да эт-то благородный представитель фауны... А дичь — вот ты! ? он! ? — я!
Он тыкал в Лямкина, в себя, в стоящих рядом. Ему казалось: всем будет неловко, всем не по себе — как и ему. Но Лямкин добродушно махнул на него рукой, а Арсен сказал строго:
- Перепил, начальник!
Рогозина понесло.
- А-а! Тебе стыдно? За меня стыдно? А вот за нас, за всех – нет? За нас надо стыдиться, мадам! ? никуда я с тобой не поеду, ушкуй!
Кончилось тем, что его заставили выпить стакан водки — и втащили в машину силком.
? больше он уже ничего не помнил.
Он не помнил, как Лямкин привел его домой. Он не видел, как довольная жена положила на балкон трех доставшихся на его долю зайчишек. Он не слышал, как радовалась трехлетняя дочь, поглаживая заячьи спинки и лепеча:
- Зайка спи-ит... Зайка спи-ит...
Да, спали зайки серенькие. Спал усталый Лямкин. Спали люди в притихших селах и городах.
? Рогозин спал мертвецки.
Не спала только природа. В глухой заполночи тихо наползла на город громадная мрачно-белесая туча. Бесшумно, по-воровски. ? вдруг жутковатым багровым заревом высветилось ее нутро. ? загремел, заухал гром, пугая тех, кто страдал бессонницей в эту ночь, раскалывая землю и небо. А потом повалил, посыпал из чрева ее могучий снег. Как будто из какой-то прорехи в небесах сыпало и сыпало белых хлопьев. ? налетевший ураган всю ночь с хрипом и воем тащил эту круговерть сквозь леса и пространства, враз запечатывая мокрыми хлопьями все, что встречалось на пути: деревья, дома, дороги. ? под утро уже белым-бело было в полях. Лишь крепкий ветер, уже отцедивший снег на землю, еще жил в просторах.
Утром вместе с желтой зарей поднялся Рогозин. Тихо поднялся —ведь виноватый, буянил вчера, куролесил. Вышел на балкон.
? — ахнул.
Какой день вставал над землей. Какой день после смятенной, жуткой, неистовой ночи, легко, освобожденно дышала Волга, поднимался от лица ее светлый воздух.
Летели к югу птицы над умиротворенной землей. Грачи.
Они вывалились из-под угла дома, из-под увала берега. Шли тихо — словно дремали всю непогоднюю ночь в исчерна-зеленых, снегом припудренных садах по береговому косогору — и вот теперь, при свете спокойного утра, ринулись дальше, в неясность птичьего перелета, в неизбывность вечного зова. ?нстинктивным поворотом головы, шеи, крыльев ловили они встречный ток воздуха и ложились доверчиво на упругость невидимой струи, доверяясь ей.
Птицы летели низко, едва не задевая верхушки деревьев. А там, внизу, по засахаренным аллеям бегал смешно, нелепо взмахивал руками человек в синем спортивном костюме.
Круглился животик, сидела низко на плотной шее голова. Виктор пригляделся: Лямкин. ? его куда-то тащила, влекла по своим путям и законам жизнь, накладывая от года в год на весь облик неотвратимые приметы времени. Но пыжился человечек, суетился —делал зарядку. Боролся со временем. Зачем? Почему он, так легко и свободно распоряжающийся чужой жизнью и судьбой, так хотел сам задержаться в этом уходящем потоке? Какой странной и столь нужной земле ценностью обладал он? Почему именно он считал себя столь необходимым планете, небу, солнцу?
Но все же выше него летели изможденные, избитые ветром и снегом голодные птицы, верные не своим прихотям или желаниям, а незыблемому закону бытия. Летели и летели над смолкшей, дремотно оцепеневшей, теперь уж до весны притихшей землей.